Неточные совпадения
От хладного разврата света
Еще увянуть не успев,
Его душа была согрета
Приветом
друга, лаской дев;
Он сердцем милый был невежда,
Его лелеяла надежда,
И мира
новый блеск и шум
Еще пленяли юный ум.
Он забавлял мечтою сладкой
Сомненья сердца своего;
Цель жизни нашей для него
Была заманчивой загадкой,
Над ней он голову ломал
И чудеса подозревал.
Вперед, вперед, моя исторья!
Лицо нас
новое зовет.
В пяти верстах от Красногорья,
Деревни Ленского, живет
И здравствует еще доныне
В философической пустыне
Зарецкий, некогда буян,
Картежной шайки атаман,
Глава повес, трибун трактирный,
Теперь же добрый и простой
Отец семейства холостой,
Надежный
друг, помещик мирный
И даже честный человек:
Так исправляется наш век!
Друзья мои, что ж толку в этом?
Быть может, волею небес,
Я перестану быть поэтом,
В меня вселится
новый бес,
И, Фебовы презрев угрозы,
Унижусь до смиренной прозы;
Тогда роман на старый лад
Займет веселый мой закат.
Не муки тайные злодейства
Я грозно в нем изображу,
Но просто вам перескажу
Преданья русского семейства,
Любви пленительные сны
Да нравы нашей старины.
Один среди своих владений,
Чтоб только время проводить,
Сперва задумал наш Евгений
Порядок
новый учредить.
В своей глуши мудрец пустынный,
Ярем он барщины старинной
Оброком легким заменил;
И раб судьбу благословил.
Зато в углу своем надулся,
Увидя в этом страшный вред,
Его расчетливый сосед;
Другой лукаво улыбнулся,
И в голос все решили так,
Что он опаснейший чудак.
Один большой и
новый, недостроенный и остававшийся вчерне несколько лет,
другой маленький и старенький.
Насыщенные богатым летом, и без того на всяком шагу расставляющим лакомые блюда, они влетели вовсе не с тем, чтобы есть, но чтобы только показать себя, пройтись взад и вперед по сахарной куче, потереть одна о
другую задние или передние ножки, или почесать ими у себя под крылышками, или, протянувши обе передние лапки, потереть ими у себя над головою, повернуться и опять улететь, и опять прилететь с
новыми докучными эскадронами.
Совершенно успокоившись и укрепившись, он с небрежною ловкостью бросился на эластические подушки коляски, приказал Селифану откинуть кузов назад (к юрисконсульту он ехал с поднятым кузовом и даже застегнутой кожей) и расположился, точь-в-точь как отставной гусарский полковник или сам Вишнепокромов — ловко подвернувши одну ножку под
другую, обратя с приятностью ко встречным лицо, сиявшее из-под шелковой
новой шляпы, надвинутой несколько на ухо.
Желая чем-нибудь занять время, он сделал несколько
новых и подробных списков всем накупленным крестьянам, прочитал даже какой-то том герцогини Лавальер, [«Герцогиня Лавальер» — роман французской писательницы С. Жанлис (1746–1830).] отыскавшийся в чемодане, пересмотрел в ларце разные находившиеся там предметы и записочки, кое-что перечел и в
другой раз, и все это прискучило ему сильно.
В
другой раз Александра Степановна приехала с двумя малютками и привезла ему кулич к чаю и
новый халат, потому что у батюшки был такой халат, на который глядеть не только было совестно, но даже стыдно.
В
другом углу, между дверью и окном, выстроились рядком сапоги: сапоги не совсем
новые, сапоги совсем
новые, сапоги с
новыми головками и лакированные полусапожки.
Чудная, однако же, вещь: на
другой день, когда подали Чичикову лошадей и вскочил он в коляску с легкостью почти военного человека, одетый в
новый фрак, белый галстук и жилет, и покатился свидетельствовать почтение генералу, Тентетников пришел в такое волненье духа, какого давно не испытывал.
И, может быть, я завтра умру!.. и не останется на земле ни одного существа, которое бы поняло меня совершенно. Одни почитают меня хуже,
другие лучше, чем я в самом деле… Одни скажут: он был добрый малый,
другие — мерзавец. И то и
другое будет ложно. После этого стоит ли труда жить? а все живешь — из любопытства: ожидаешь чего-то
нового… Смешно и досадно!
Полный месяц светил на камышовую крышу и белые стены моего
нового жилища; на дворе, обведенном оградой из булыжника, стояла избочась
другая лачужка, менее и древнее первой.
Но тут уж начинается
новая история, история постепенного обновления человека, история постепенного перерождения его, постепенного перехода из одного мира в
другой, знакомства с
новою, доселе совершенно неведомою действительностью. Это могло бы составить тему
нового рассказа, — но теперешний рассказ наш окончен.
— Я, конечно, не мог собрать стольких сведений, так как и сам человек
новый, — щекотливо возразил Петр Петрович, — но, впрочем, две весьма и весьма чистенькие комнатки, а так как это на весьма короткий срок… Я приискал уже настоящую, то есть будущую нашу квартиру, — оборотился он к Раскольникову, — и теперь ее отделывают; а покамест и сам теснюсь в нумерах, два шага отсюда, у госпожи Липпевехзель, в квартире одного моего молодого
друга, Андрея Семеныча Лебезятникова; он-то мне и дом Бакалеева указал…
Раскольников не привык к толпе и, как уже сказано, бежал всякого общества, особенно в последнее время. Но теперь его вдруг что-то потянуло к людям. Что-то совершалось в нем как бы
новое, и вместе с тем ощутилась какая-то жажда людей. Он так устал от целого месяца этой сосредоточенной тоски своей и мрачного возбуждения, что хотя одну минуту хотелось ему вздохнуть в
другом мире, хотя бы в каком бы то ни было, и, несмотря на всю грязь обстановки, он с удовольствием оставался теперь в распивочной.
У нее была несчастная черта, решительно всем рассказывать все наши семейные тайны и всем беспрерывно на меня жаловаться; как же было пропустить такого
нового и прекрасного
друга?
«Гм… к Разумихину, — проговорил он вдруг совершенно спокойно, как бы в смысле окончательного решения, — к Разумихину я пойду, это конечно… но — не теперь… Я к нему… на
другой день после того пойду, когда уже то будет кончено и когда все по-новому пойдет…»
Всего было двое работников, оба молодые парня, один постарше, а
другой гораздо моложе. Они оклеивали стены
новыми обоями, белыми с лиловыми цветочками, вместо прежних желтых, истрепанных и истасканных. Раскольникову это почему-то ужасно не понравилось; он смотрел на эти
новые обои враждебно, точно жаль было, что все так изменили.
Они хотели было говорить, но не могли. Слезы стояли в их глазах. Они оба были бледны и худы; но в этих больных и бледных лицах уже сияла заря обновленного будущего, полного воскресения в
новую жизнь. Их воскресила любовь, сердце одного заключало бесконечные источники жизни для сердца
другого.
Благодарю покорно,
Я скоро к ним вбежал!
Я помешал! я испужал!
Я, Софья Павловна, расстроен сам, день целый
Нет отдыха, мечусь как словно угорелый.
По должности, по службе хлопотня,
Тот пристает,
другой, всем дело до меня!
По ждал ли
новых я хлопот? чтоб был обманут…
Пускай меня отъявят старовером,
Но хуже для меня наш Север во сто крат
С тех пор, как отдал всё в обмен на
новый лад —
И нравы, и язык, и старину святую,
И величавую одежду на
другуюПо шутовскому образцу...
А на
другой день Тарас Бульба уже совещался с
новым кошевым, как поднять запорожцев на какое-нибудь дело.
К Крестьянину вползла Змея
И говорит: «Сосед! начнём жить дружно!
Теперь меня тебе стеречься уж не нужно;
Ты видишь, что совсем
другая стала я
И кожу нынешней весной переменила».
Однако ж Мужика Змея не убедила.
Мужик схватил обух
И говорит: «Хоть ты и в
новой коже,
Да сердце у тебя всё то же».
И вышиб из соседки дух.
Смотри за всем, чтоб не растеряли да не переломали… половина тут,
другая на возу или на
новой квартире: захочется покурить, возьмешь трубку, а табак уж уехал…
Год прошел со времени болезни Ильи Ильича. Много перемен принес этот год в разных местах мира: там взволновал край, а там успокоил; там закатилось какое-нибудь светило мира, там засияло
другое; там мир усвоил себе
новую тайну бытия, а там рушились в прах жилища и поколения. Где падала старая жизнь, там, как молодая зелень, пробивалась
новая…
По этому плану предполагалось ввести разные
новые экономические, полицейские и
другие меры. Но план был еще далеко не весь обдуман, а неприятные письма старосты ежегодно повторялись, побуждали его к деятельности и, следовательно, нарушали покой. Обломов сознавал необходимость до окончания плана предпринять что-нибудь решительное.
Жизнь ее наполнилась так тихо, незаметно для всех, что она жила в своей
новой сфере, не возбуждая внимания, без видимых порывов и тревог. Она делала то же, что прежде, для всех
других, но делала все иначе.
Хозяйственные размахи Агафьи Матвеевны вдруг приостановились: осетрина, белоснежная телятина, индейки стали появляться на
другой кухне, в
новой квартире Мухоярова.
Обломов отправился на Выборгскую сторону, на
новую свою квартиру. Долго он ездил между длинными заборами по переулкам. Наконец отыскали будочника; тот сказал, что это в
другом квартале, рядом, вот по этой улице — и он показал еще улицу без домов, с заборами, с травой и с засохшими колеями из грязи.
Вдали ему опять улыбался
новый образ, не эгоистки Ольги, не страстно любящей жены, не матери-няньки, увядающей потом в бесцветной, никому не нужной жизни, а что-то
другое, высокое, почти небывалое…
—
Другой — кого ты разумеешь — есть голь окаянная, грубый, необразованный человек, живет грязно, бедно, на чердаке; он и выспится себе на войлоке где-нибудь на дворе. Что этакому сделается? Ничего. Трескает-то он картофель да селедку. Нужда мечет его из угла в угол, он и бегает день-деньской. Он, пожалуй, и переедет на
новую квартиру. Вон, Лягаев, возьмет линейку под мышку да две рубашки в носовой платок и идет… «Куда, мол, ты?» — «Переезжаю», — говорит. Вот это так «
другой»! А я, по-твоему, «
другой» — а?
— Ну вот, шутка! — говорил Илья Ильич. — А как дико жить сначала на
новой квартире! Скоро ли привыкнешь? Да я ночей пять не усну на
новом месте; меня тоска загрызет, как встану да увижу вон вместо этой вывески токаря
другое что-нибудь, напротив, или вон ежели из окна не выглянет эта стриженая старуха перед обедом, так мне и скучно… Видишь ли ты там теперь, до чего доводил барина — а? — спросил с упреком Илья Ильич.
Обломову нужды, в сущности, не было, являлась ли Ольга Корделией и осталась ли бы верна этому образу или пошла бы
новой тропой и преобразилась в
другое видение, лишь бы она являлась в тех же красках и лучах, в каких она жила в его сердце, лишь бы ему было хорошо.
Старые служаки, чада привычки и питомцы взяток, стали исчезать. Многих, которые не успели умереть, выгнали за неблагонадежность,
других отдали под суд: самые счастливые были те, которые, махнув рукой на
новый порядок вещей, убрались подобру да поздорову в благоприобретенные углы.
Он должен был признать, что
другой успел бы написать все письма, так что который и что ни разу не столкнулись бы между собою,
другой и переехал бы на
новую квартиру, и план исполнил бы, и в деревню съездил бы…
— Нет, скажи, напомни, что я встретился ей затем, чтоб вывести ее на путь, и что я благословляю эту встречу, благословляю ее и на
новом пути! Что, если б
другой… — с ужасом прибавил он, — а теперь, — весело заключил он, — я не краснею своей роли, не каюсь; с души тяжесть спала; там ясно, и я счастлив. Боже! благодарю тебя!
Часто погружались они в безмолвное удивление перед вечно
новой и блещущей красотой природы. Их чуткие души не могли привыкнуть к этой красоте: земля, небо, море — все будило их чувство, и они молча сидели рядом, глядели одними глазами и одной душой на этот творческий блеск и без слов понимали
друг друга.
Угоды наши скудные,
Пески, болота, мхи,
Скотинка ходит впроголодь,
Родится хлеб сам-друг,
А если и раздобрится
Сыра земля-кормилица,
Так
новая беда...
Возвращая
новому Полкану подорожную, староста говорил: — Его превосходительству с честною его фамилией потребно пятьдесят лошадей, а у нас только тридцать налицо,
другие в разгоне.
Если бы силы мои достаточны были, представил бы я, как постепенно великий муж водворял в понятие свое понятия чуждые, кои, преобразовавшись в душе его и разуме, в
новом виде явилися в его творениях или родили совсем
другие, уму человеческому доселе недоведомые.
Если мы скажем и утвердим ясными доводами, что ценсура с инквизициею принадлежат к одному корню; что учредители инквизиции изобрели ценсуру, то есть рассмотрение приказное книг до издания их в свет, то мы хотя ничего не скажем
нового, но из мрака протекших времен извлечем, вдобавок многим
другим, ясное доказательство, что священнослужители были всегда изобретатели оков, которыми отягчался в разные времена разум человеческий, что они подстригали ему крылие, да не обратит полет свой к величию и свободе.
Рассматривая сие
новое по тогдашнему времени законоположение, находим, что оно клонилося более на запрещение, чтобы мало было книг печатано на немецком языке или,
другими словами, чтобы народ пребывал всегда в невежестве.
— Между тем пахарь запряг
другую лошадь в соху и, начав
новую борозду, со мною простился.
Стремов, тоже член комиссии и тоже задетый за живое, стал оправдываться, — и вообще произошло бурное заседание; но Алексей Александрович восторжествовал, и его предложение было принято; были назначены три
новые комиссии, и на
другой день в известном петербургском кругу только и было речи, что об этом заседании.
Мысль о том, что
новый начальник может нехорошо принять его, было это
другое неприятное обстоятельство.
Она там…» Вдруг тень ширмы заколебалась, захватила весь карниз, весь потолок,
другие тени с
другой стороны рванулись ей навстречу; на мгновение тени сбежали, но потом с
новой быстротой надвинулись, поколебались, слились, и всё стало темно.
Сейчас же, еще за ухой, Гагину подали шампанского, и он велел наливать в четыре стакана. Левин не отказался от предлагаемого вина и спросил
другую бутылку. Он проголодался и ел и пил с большим удовольствием и еще с большим удовольствием принимал участие в веселых и простых разговорах собеседников. Гагин, понизив голос, рассказывал
новый петербургский анекдот, и анекдот, хотя неприличный и глупый, был так смешон, что Левин расхохотался так громко, что на него оглянулись соседи.
— Ах да, позвольте вас познакомить, — сказал он. — Мои товарищи: Филипп Иваныч Никитин, Михаил Станиславич Гриневич, — и обратившись к Левину: — земский деятель,
новый, земский человек, гимнаст, поднимающий одною рукой пять пудов, скотовод и охотник и мой
друг, Константин Дмитрич Левин, брат Сергея Иваныча Кознышева.
И среди молчания, как несомненный ответ на вопрос матери, послышался голос совсем
другой, чем все сдержанно говорившие голоса в комнате. Это был смелый, дерзкий, ничего не хотевший соображать крик непонятно откуда явившегося
нового человеческого существа.